Похороны друга Павло Тычина Поэма о Великой Отечественной войне. Павло Тычина ПОХОРОНЫ ДРУГА Угрюмый вечер в тишине окрестной багряный тон на сизый тон менял. Я синий снег лопатой поднимал, бросал — и вдруг… далекий плач оркестра послышался, все приближаясь, он захлебывался на морозе. К елям (вершины их еще слегка алели) волною льнул. И плыл зеленый звон. Глухое эхо ударяло в сад, и сад громовым отзвуком шатало. Не в лад, не в тон, как будто наугад там сто оркестров в этот миг играло, и путало мотивы… Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет, песком заносится и пылью обдается, земле сырой всего себя передает… О ком те трубы плакали? Зачем тарелки звякали? Бил барабан как будто в грудь — кто завершил свой путь?                               …Потухал багряный цвет. С ним вместе постепенно сгорала туча. Смутный мир стоял, как бы насквозь просвеченный рентгеном… И я сорвался, побежал! Такой, такой же вечер был назад два года: прощался с другом я. Конь вороной помчал тогда, исчез… И непогода пришла: война ударила! И друг прислал нам весть: он жив! он жив!                               Повсюду гордятся им: он, словно в землю плуг, вонзился во врага! Он мстит, он судит — и вражья кровь, чернея, потекла… Да, имя Ярослава — на скрижалях нерукотворной памяти… Была борьба за Харьков. Наши окружали его кольцом тугим со всех сторон. Неравны были силы. Ярославу пришлось пройти огонь терпенья. Он один против восьми стоял! И славу тотчас его отвага обрела: он спас людей, которым казнь грозила. Врагов он смело выбил из села и сам погиб…                     Печали злая сила взяла меня!.. Вдруг из воздушных волн по радио приплыло имя друга. Перед глазами гроба черный челн заколыхался… Сердце сжалось туго, и захотелось в этой тишине тебя увидеть!.. Все обновляется, меняется и рвется…                     Катафалк качался на медленных волнах, как в страшном сне. Процессию догнал я и пробрался поближе к гробу. Друг! Хотя я знал, что Ярослав не здесь: его хоронят там… без меня… на фронте! Зарыдал опять оркестр. Все обновляется, меняется и рвется, на свете в новые все формы переходит…      Фанфара стонет, стонет. Процессия идет, и с нею — я (раздвоенность меня не покидает!), гляжу, как свекловичная струя течет за горизонт… Никто не знает —      о ком те трубы плакали?      Чего тарелки звякали?      Бил барабан как будто в грудь —      кто завершил свой путь? Да кто же? Воин. Друг наш близкий, воин! Один из тех, кто рядом с нами жил, с врагами дрался из последних сил… Вот он лежит, бессмертия достоин. Он молод был. Какой широкий путь был для него открыт! Он рос на воле, в семье народов. С каждым днем все боле светило солнце нам. Но посягнуть на нашу жизнь, святое наше дело, фашистская Германия посмела, и рукава уж засучил палач и ухмыльнулся… Горестно играют в оркестре, — мне же кажется: то плач с Украины… Трубы! Трубы пусть рыдают! Пусть вдовье горе выплачут, пускай поют о тех, кто следует за гробом, заламывая руки к небу… Знай, проклятый враг: твоя бессильна злоба на наш народ! Свирепствуешь? Дрожи: никто не победит народ! Быть может, считаешь благородством грабежи? Собаке «благородство» не поможет, и волку — тоже…      …Как на лапах волк, на западе, оскалясь, встала туча. Упали сумерки. Оркестр замолк, и стало тихо… Рота всевобуча навстречу нам прошла. Вот повезли белье для госпиталя. Мимо дети с собакой прошмыгнули. А вдали завод гудел и стих. И вместе с этим темнело все вокруг. И снег лежал. И перед гробом по дороге белой от фонаря дрожащий луч бежал… И я сильнее вдруг затосковал — и реквием душа моя запела. Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в горе сердце рвет, песком заносится и пылью обдается, земле сырой всего себя передает. Все в новые на свете формы переходит, все движется, течет, не хочет ждать. И человек по землям бродит, бродит, чтоб снова вечность под землей лежать. И каждый день, и каждую минуту то разверзается, то закрывается земля. И человек судьбою схвачен, будто его опутывает кольцами змея. Но нет, есть в жизни распорядок строгий, и что казалось хаосом — есть умный строй. Все чередуется: и счастье и тревоги, — историю, как книгу, приоткрой. Есть счастье победить в сраженье за свободу,— к оружию она зовет раба. И если хочешь ты пройти к свободе бродом — пойми, что этот брод всегда — борьба. Земля, как мать, как солнца дар бесценный, она тебя и носит и живит. Законы материнства и борьбы — священны, ни смерть, ни горе их не победит. Все движется рывками, трудно, туго, наш путь вперед! Шаги бойцов тверды. Орда фашистская, пьешь кровь, ворюга! Дождешься: не допросишься воды. Подохнешь без воды. Народ твой встрепенется — ведь он не раб — потянется к борьбе. Все обновляется, меняется и рвется к свободе — к истинной своей судьбе. Ты зарвалась — да отвечать придется. Тебя настигнем мы, пиши пропало — крах. Все изменяется, и лепится, и мнется, как глина мягкая у скульптора в руках. А скульптор — сам народ, и он стоит, не гнется. Он хочет жить. На воле хочет жить. Все поднимается, встает, растет, смеется, ведь ты мертва, тебе живых нас не убить. …Оркестр играл. В соседний переулок процессия печально повернула, — сверкнули заводские окна… Высь приподнялась, стремительные сабли прожекторов скрестились, обнялись и в облаках тревожно шарить стали… С еловых веток лапчатых свисали обрывки снежной пены… Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет, песком заносится, и пылью обдается, и зеленями из земли опять встает.                               Вот и ров и кладбище. Коней остановили. И приподняли гроб. Тогда с дерев посыпалась вдруг ледяная крупка, позванивая. И от льдышек хрупких стонала тишина. И я под гроб плечо подставил. Медленно, неловко скользили мы с сугроба на сугроб. Нас обгоняли люди — кто с веревкой, кто с заступом (спешила жизнь сама!), — их догоняла хлопьями зима. А люди шли, подолгу застревая в снегу, точь-в-точь как мы. За темнотой — кресты. Мы с нашей ношею святой пришли на пустошь. Стали мы у края глубокой ямы. Гроб спустили с плеч и осторожно на сырую глину поставили его…                               «Возмездья меч, — так начал речь оратор, — Украину и всех нас спас! — (И загудела даль. Упала мать у края темной ямы: «Откройте гроб! Сыночек, ручку дай! Зачем заколотили гроб гвоздями?» …За ней жена — не плачем начала, а хохотом рыдания: «Мой сокол, Степан, проснись!»)                — Мы будем мстить жестоко! — сказал оратор. — За деянья зла ответит враг. В бой! Нет, никто не в силе нас побороть. Непобедим народ! Вот партизан нам руку подает из Югославии! Ряды сплотили повстанцы в Польше, острые ножи уж наготове! Встало Закарпатье. Кипит и Чехия… Бой не на жизнь, а на смерть! Всех тиранов без изъятья казнить и всех, кто с ними заодно… Тот будет жить, кто был отважным сыном страны родной!—                Мгновение одно молчал оратор. — Он за Украину замучен был — товарищ твой и мой… (Жена и мать рыдали. Крики, стоны — смешалось все. Окутанные тьмой, стояли мы, как тени. И каленой сухой иглой мороз нам душу жег.) Герой не умирает! Свято дело Степана и бессмертия залог! И после смерти он зовет нас смело! …Раздался залп. Он воздух так качнул, как будто буря в землю нас вдавила. Тут плач, и крик, и стон… И тяжкий гул громовый прокатился. Поглотила земля Степана. Стали засыпать забитый гроб. И глухо отвечал он. И стон родных вновь начал повторять рыдание оркестра. Лишь сияла звезда вверху…      А трубы скорбно плакали.      Тарелки звонко звякали.      Бил барабан как будто в грудь:      ты славно завершил свой путь.                …Уж выплакался я! Не знаю, с кем и как я возвращался. Сияла в снежных звездах вся земля… И реквием в душе моей раздался: Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет, песком заносится, и пылью обдается, и зеленями из земли опять встает. Домой пришел я: во дворе в снегу еще торчит моя лопата. И в страшной высоте, как на горе — такая тишина! — зеленоватый далекий звездный свет… Сияй, свети! Мы горе переборем; священной мести мы верны законам и заступом в могилу вместе с горем врагов загоним!.. Все поднимается, встает, растет, смеется. Мы живы. День победы недалек! Слова: «Войны окончен срок» — нет, не произнесут уста, пока не захрустит последний позвонок фашистского хребта.      Хотя и тяжко нам!      У каждого семья — жена иль мать.      Но не дадим себя врагам      сожрать! Я дома лег на жесткую кровать, закрыл глаза. Вокруг все тихо… тише… И катафалк передо мной поплыл опять, и я услышал: Все поднимается, встает, растет, смеется. И я услышал: Все в новые на свете формы переходит. Ведь ты мертва, — тебе живых нас не убить. И, видится, — Степан поднялся, ходит бок о бок с Ярославом. Жить нам! Жить! И в поле тракторы гудят. И вьется над полем жаворонок. И летит на конях молодое поколенье — сюда, сюда… Ведущий говорит: «В руках у нас великое уменье — бороться до победы. И не раз потомки в песнях будут славить вас. Вы — победители. Страданьем, горем болел народ. Мы горе переборем!» Мать Ярослава и Степана мать им вынесли воды. И люди пили. И вдруг ряды сомкнули: побеждать! И полетели в бой на крепких крыльях отваги. И в небесной глубине гудели эскадрильи…                               Тут в испуге проснулся я. Темно! И в тишине по окнам зачастили когти вьюги. Она скреблась по стеклам. Со всех ног бежала по сугробам. Стойте! Где я? И вдруг припомнил все. И я не мог заснуть: непобедимая идея свободы, человечности, тепла меня, словно дитя, приподняла, — и стало видно все как на ладони. Еще мы будем жить — и ты и я! Взовьемся вверх плющом мы по колонне! Мы города отстроим! И сады насадим! Жизнь все лучше будет, краше. А Гитлера кровавые следы бурьяном зарастут. И совесть наша заявит: суд идет! палач — с пути! Мы живы! Наше бытие нетленно! Среди живых — ты мертв! Ты мертв!      И вдруг буран как засвистит, —      буран — неугомонная сирена… Я вслушивался. Захотелось мне на берега Днепра — все дальше, выше! И снег по стеклам скребся в тишине…      И я услышал —      как трубы где-то плакали,      тарелки тихо звякали,      бил барабан как будто в грудь:      «Ты славно                завершил                          свой путь…»